Когда я была маленькой, мама любила повторять: «Не родись красивой, а родись счастливой», «С лица воду не пить» и так далее на ту же тему. Прозорливая мама готовила меня к неминуемым испытаниям, я же пропускала ее уроки мимо ушей, наравне с сентенциями о босых ногах и воспаленных придатках или о пользе козьего молока. Ни одна из этих педагогических догм не имела ничего общего с реальной жизнью, набитой до отказа действительно прекрасными вещами, вроде пустой баночки из-под гуталина для игры в «классики». Или зарытым за домом стеклышком с цветочными головками, перышком и блесточкой под ним – так называемым «секретиком». У детства своя шкала красоты.
Тем более, что в доме на самом видном месте висела фотография молодой мамы в кудряшках и кружевном воротничке, и новые люди, войдя в комнату, восклицали: «Боже, какая же вы красавица!..» Если далее они с разбегу добавляли «была», то тем самым подписывали себе приговор и в доме больше не появлялись. Более же догадливых допускали ко второму туру. На свет появлялся тяжелый семейный альбом, где царила утопающая в цветах, кружевах и мужчинах мама, ухмылялся стройный папа, и там и сям мелькала моя голова, сначала лысая, потом по-сиротски подстриженная, позже – с жидкими кривыми косицами. Гости понимающе переглядывались – дескать, природа – не лошадь, ей тоже отдых нужен. Мама устало и загадочно щурилась на сигаретный дым.
За дизайн моей головы в младенчестве несла ответственность соседка, она же, по-современному, бебиситерша. Старушка во время частых отлучек родителей приворовывала шампунь и мыло, а нас с братом купала в стиральной пасте «Триалон». Косички же мне заплетала туго, «на неделю», так что, чтобы не плакать от боли, я орала песню про лесного оленя из кинофильма «Ох, уж эта Настя» и другую еще, про Золушку — «хоть поверьте, хоть проверьте». На что соседка, путаясь в бантах, в сердцах ругалась: «При таких видных родителях – и такая, прости Господи, горлопанка растет».
Брат тоже, как назло, уродился красавчиком. Это, правда, стало заметно много позже, когда из прыщавого джинсового юнца вдруг вылупился эдакий уездный Антонио Бендерас, поигрывающий трицепсами и желваками. Девочки сказали «ах!» и начали хватать меня в школьных коридорах за пуговицы и под светский треп провожать до подъезда. «Ну надо же, – умилялась мама, — казалось бы, мальчик – а такой… Зато ты у нас – умница!» — педагогично спохватывалась она.
«Она у нас – умница: отличница, скрипачка и спортсменка», — говорил папа, виновато заглядывая в глаза своим сотрудницам на городской площади в ожидании автобуса в пионерлагерь. Чужие красивые девочки в кримпленовых юбках отворачивались от отстающих в развитии мальчиков; и те и другие хмурились и ерзали лопатками под «ахи» и «охи» мамаш. На мне их кудахтанье на миг затихало, но из желания угодить статному и «высокоруководящему» отцу, тетки запускали ультразвуком что-то вроде: «Батюшки, ведь недавно такусенькая была, а сейчас вона какая… ногастая. В кого она у вас, Борис Иванович, такая?» «В кого, в кого…Да вы все равно его не знаете», — бурчала я, отворачиваясь.
В пионерских лагерях я больше всего любила смотры строя и песни, перед которыми мы часами ежедневно маршировали на плацу, и терпеть не могла дискотеки. И еще родительские дни, когда загорелый папа привозил кульки с едой и весело оделял всех вокруг, а молоденькие пионервожатые вдруг становились необыкновенно добрыми, вечером подходили на цыпочках подоткнуть кусачее одеяло и сладкими голосами распрашивали о семье. «Ты, наверно, похожа на маму?» – с надеждой шептали они. «Нет, — злобно отзывалась я. – Мы, все шестеро, вылитые дед — герой войны».
Все изменилось в тот момент, когда в седьмом классе я влюбилась, мгновенно, болезненно и совершенно безнадежно. Кей из «Снежной королевы», заполучив в глаз осколок кривого зеркала, стал видеть мир в уродливом виде. Со мной произошло обратное превращение. Все вокруг необычайно похорошели, только для того, чтобы оттенить мою собственную несуразность. Толпа в автобусе оказалась на целую голову ниже меня. У одноклассниц, как у одной, что-то впереди так приятно заоттопыривалось. Отражение в витринах просто не могло быть МНОЙ – там двигалось нечто ушастое, пауконогое, в стоптанных сандалиях тридцать девятого размера. Конфликт внутренней буйной весны и внешнего бессезонья неминуемо привел к бессоннице, немотивированной злобе на весь белый свет и мыслям о самоубийстве.
Я гонялась за Танькой Казанцевой туда-сюда по школьному двору в новой шапке с шикарным помпоном. Он стоял и смотрел, и в горле болело от счастья. Придя домой, я обнаружила, что шапка была надета наизнанку, помпоном внутрь, и из нее во все стороны торчали нитки, производственный брак. Я выщипала брови маминым ресфейдером, плача от боли. Наутро он положил на Танькину парту тюльпан. Я выпила горсть таблеток и проспала два дня под колокольный звон в ушах. Молодой организм переварил и выплюнул отраву. Сознание же проснулось и четко выговорило: «Ты – некрасивая.»
У Горького есть что-то о человеке самодостаточном, который не полезен общественно и не интересен лично. Следующие пару лет незаменимее человека в школе не было. Меня не приглашали танцевать на школьных дискотеках – ни один концерт не обходился без моего участия. Восьмого марта я осталась без подарка, так как мальчишки «забыли всех посчитать», – я активнее всех наворачивала бумажные цветы к первомайской демонстрации. Осенью в нашу школу пришла новенькая девочка, в которую предмет моей страсти влюбился с первого взгляда (и, как выяснилось, навсегда) – к кружку фотографии добавились утренние тренировки по баскетболу. Самоистязание продолжалось до того вечера, когда знаменитый городской хулиган по кличке Адам вдруг выскочил из тени в подъезде и в непечатной форме предложил мне свое молодое сердце.
Газету «Они позорят наш район» с фотографией Адама повесили в гастрономе за углом аккурат в тот день, когда он сам впервые постучался в нашу дверь, чтобы пригласить меня на настоящее свидание. Маму отпаивали корвалолом. Брат пообещал поговорить с ним «по-мужски». Позвонили папе на Север. Но все это было уже неважно. Важно, как вдруг изменилось мое собственное отражение в той самой витрине, где висела адамова фотография. В той девочке появилась стать, и достоинство, и ножки, и черт знает что еще…Адам относился ко мне бережно, как музейный работник к оригиналу Кустодиева. При нашем появлении на танцплощадке все затихали – благоговели перед его авторитетом. Положение обязывало. Я научилась носить каблуки и «осаживать» взглядом. Заднее сидение его мотоцикла стало моей первой гримеркой. Заплеванная дорожка от билетной кассы до площадки — «красным ковром». Его не раз отсидевшие приятели – строгим жюри. А главным призом – блеск в глазах моего Адама.
Конечно же, наш рай был недолговечен – социальное неравенство, вызванный по тревоге с Севера папа… До первородного греха не дошло. Но дело было сделано. Там, в витринах, отныне жила другая — красивая и самоуверенная – девочка. Ведь что такое красота, если вдуматься? Только то, что отражает зеркало. Или влюбленные глаза.
С тех пор ее, моей красоты, убавлялось или прибавлялось в зависимости от степени восхищения в глазах моих поклонников. Порой заносило так высоко, что, заигравшись с облаками, я теряла два главных чувства – юмора и реальности. Свалившись мешком с пъедестала, кряхтя и охая, анализировала. Отшучивалась, обдувая пыль с колен. Если не помогало, ехала домой, в родной город – посмотреть на свое отражение в витринах, посидеть на лавочке возле осыпавшейся танцплощадки. Ведь что такое красота? Это ты сама, и твой мир, на который ты смотришь любящими глазами.
Russian London Courier N 272, 2 March 2007